— Что с тобой? — спросил Эрвин, обнимая меня той ночью.
— Я устала ждать, — честно ответила я. — Это ожидание висит над головой, как… как глыба льда на ненадежном карнизе, и ты знаешь, что она должна вот-вот сорваться, но минута идет за минутой, а она все держится, а ты не можешь никуда деться, и это…
— Это страшно злит, — подтвердил он. — Но несколько дней у нас было.
— Да, ты говорил, что сумел хоть как-то перекрыть дороги, — кивнула я, — а морским путем сюда добраться почти невозможно. Вот только…
— Я не об этом, — перебил Эрвин и повернулся так, чтобы смотреть мне в лицо. — Я говорю о нас с тобой. Вместе мы уже не первый месяц, но то все было…
— Дружбой? — улыбнулась я.
— Близкой дружбой, — кивнул он. — Больше, чем дружбой. Но сейчас… Знаешь, Марлин, я рад бы не считать минуты, проведенные с тобой, но не могу. Я все время с ужасом жду, что заклятие вот-вот снова захватит меня и унесет… куда-то. Даже прямо сейчас… я не знаю, почему у меня ломит плечи — просто устал за два дня в седле или же снова растут крылья! — Эрвин перевел дыхание. — А больше всего я боюсь тебя позабыть. Там, в той пустоте, страшнее всего было то, что я почти ничего не помнил, не знал, кто я и откуда, и только твой зов разбудил во мне эту память… А еще хуже: я знал, что о чем-то забыл, но не понимал, о чем именно. Быть просто беспамятной птицей, наверно, проще…
— Даже птицы возвращаются к родным берегам и не расстаются со своими парами, — ответила я и вдруг почувствовала, как по правой руке пробежали мурашки. По той самой, которую ведьма украсила своим узором — мне показалось, будто он едва заметно светится в полумраке.
— Куда ты? — вскинулся Эрвин.
— Сейчас вернусь! — отозвалась я и выбежала в сад в чем была, то есть в одних распущенных волосах.
Должно быть, если кто-то из челяди видел меня, то уверился, что я ведьма: кто же еще станет лунной ночью простоволосой и нагой собирать неведомые травы?
— Ты с ума сошла, — сказал Эрвин, когда я забралась обратно в постель. — У тебя ноги ледяные от росы… Что ты делаешь?
— Тс-с… — шепнула я, разминая в пальцах стебельки, от которых в покоях запахло горько и тревожно. — Дай руку. Дай, не бойся…
Никто никогда не учил меня такому рукоделию, но вот: я мастерила браслет из стеблей молодой крапивы и полыни, жесткого осота, порезавшего мне пальцы, и дикой мяты, переплетая их для крепости прядью своих волос. А еще Эрвин не видел, как тянется вместе с травяной пряжей золотистая нитка с моего запястья, из-под кожи, словно я распускала ведьмин узор на своей руке и выплетала его заново для мужа…
Никуда тот узор, конечно, не делся, даже, мне показалось, сделался сложнее, словно туже свились замысловатые спирали, каждый круг перекрылся еще несколькими, а уж переходов и ветвлений вовсе стало не счесть.
— Вот так, — сказала я, накрепко завязав тонкий браслет на запястье Эрвина. — Носи его, не снимая.
Он и не смог бы его снять просто так: узелок растворился, будто его и не было, а сам браслет не взял бы и мой обсидиановый клинок.
— Что это? — шепнул он.
— Просто оберег, — ответила я ему — Он не спасет тебя, но ты хотя бы почувствуешь, если тебе будет угрожать серьезная опасность.
Эрвин помолчал, потом обнял меня.
— Ты права, — произнес он негромко. — Скорее бы уже. Ничего нет хуже ожидания… Выйти бы один на один с врагом, но где он, этот враг? Люди Оллемана не в счет, это зло привычное, человеческое, но куда подевалась фея?
— Наверно, выжидает. Что ей несколько дней и даже лет?
— Нельзя же всю жизнь сидеть в осаде, — сказал Эрвин. — Придется встретиться с нею лицом к лицу, хотя я не представляю, что можно противопоставить такому существу. Кинжал, о котором ты говорила? Но чем он поможет, если она может зачаровать издали?
— Не может, — покачала я головой. Меня вдруг осенило. — Эрвин, она в самом деле не может просто так взять и наложить проклятие! Непременно должно быть какое-то условие! Тогда, с тобой и твоими братьями, у феи не получилось, как она хотела, именно потому, что то ли сама она забыла об условии, то ли Лаура его не произнесла… Помнишь, как оно звучало?
— Да, я же говорил… «Летите на все четыре стороны и заботьтесь о себе сами! Летите большими птицами без голоса!» Так она сказала.
— Вот именно… Потом, когда она явилась к Элизе, то условие поставила: снять заклятие можно, если Элиза не проронит ни слова и сплетет эти рубашки голыми руками. Только фея не упомянула, что у обычного человека недостанет сил расколдовать сразу одиннадцать человек, вот почему все так обернулось, — сбивчиво объясняла я. — Так и в сказках: быть кому-то в зверином обличье, пока его не полюбит девушка или пока он не вымолит прощения… А вам не было поставлено условие, и, думаю, фея сама теперь не знает, чем может обернуться это ее колдовство! Ты ведь вернулся человеком!
— Погоди, я совсем запутался, — потряс темной головой Эрвин. — Ты уже рассказала мне столько легенд, что я во все готов поверить… Значит, если условия нет, то колдовство может сработать как угодно?
— Именно, — кивнула я. — С условиями оно тоже… чаще всего играет на руку фее, но без него… И предположить нельзя, что именно произойдет!
— Значит, у братьев еще есть шанс, — негромко произнес он, и глаза его сверкнули в темноте. — И я обязан найти способ вернуть их… Утешает одно: там, в пустоте, страшно и одиноко, но хотя бы боли ты не чувствуешь!
— А разве душа не болит? — спросила я, и Эрвин осекся.
— Ты права, — сказал он наконец. — Не знаешь, что хуже — муки душевные или телесные. От последних хотя бы можно отвлечься, а вот вечность наедине с собой… Марлин, а может ли быть так, что нас забросило в это безвременье именно потому, что условия нет, и неведомо, как теперь все может повернуться? Победит фея — и братья разобьются о скалы или навсегда останутся глупыми птицами, а птичий век недолог. Выиграем мы… тогда, быть может, они сумеют выбраться?
— Я не знаю, — в который раз повторила я. — Ты куда ученей меня, ты и думай! А из меня пока и ведьма-то еще никудышная, где уж мне рассуждать о воле фей…
— И верно, — согласился Эрвин. — Иногда нужно отдыхать от дум. Ты согласна?
Еще бы я была не согласна!
Семь… нет, уже восемь дней прошло с той минуты, как я привела его домой. Они пролетели, как единый миг, и сколько еще было нам отведено? Сколько бы ни было, думала я, этого все равно мало… Даже вечности будет мало, ведь время так быстротечно!
Поутру Эрвина не оказалось со мною рядом, и я удивилась: сегодня он никуда не собирался. Должно быть, просто вышел прогуляться, решила я, одеваясь, и тут заметила на столе альбом.
Видно было, что Эрвин давно не держал в руке карандаша: штрихи казались неуверенными, но это только на первых рисунках, на которых он набросал деревья на месте старой беседки, морской берег, старую Берту с ее неизменной трубкой… А потом, словно обретя прежнее умение в полной мере, он изобразил… да, меня.
Это был небрежный, торопливый рисунок, будто Эрвин торопился запечатлеть увиденное и не слишком заботился о деталях. Я смотрела попеременно то на бумагу, то в зеркало и узнавала и в то же время не узнавала свое лицо: стоило повернуть рисунок под иным углом, менялось и оно…
— Ты в самом деле художник, — негромко сказала я, отложив альбом, — если уж можешь запечатлеть что-то столь же переменчивое, как море!
Слуга сказал, что Эрвин поднялся очень рано и вышел в сад, и я отправилась туда же, подозревая, что он решил навестить деревья. Он их не слышал, но уверял, будто чувствует нечто, и надеялся, если приноровится, поговорить с ними. Вот, видно, и захотел попытаться еще раз, пока никто не мешает и не отвлекает…
Я бесшумно прошла по траве — босиком, как обычно, и так легко, что даже не стряхнула росу с тех листьев, на которых она еще не успела высохнуть, — и вдруг услышала голоса.
Русалки умеют замирать неподвижно, прятаться за первым попавшимся камнем или даже водорослью, неподвижно распластываться на дне или таиться, прижавшись к скале, к затонувшему кораблю, — порой это спасает жизнь. Вот и я застыла за пышным кустом бузины, который словно нарочно растопырил резные темные листья, чтобы прикрыть меня от посторонних глаз.